Бить меня? Да ну что вы! И в мыслях у него такого не было. Водка уже растворила в нём все мысли, когда он без замаха шваркнул маму по уху. Она упала на пол, вокруг неё — осколки чашек, блюдец, хрустальная пепельница, развалившаяся на два куска. Батя склонился над ней и занёс правую руку. Бугры мышц, накачанных двухпудовыми гирями. Каждый молод, молод, молод. И кулак — голодный молот. Мне стало так страшно, что совершенно наплевать. Я прыгнул на него сзади, повис на руке, вцепился зубами в предплечье. Он рыкнул и отмахнулся рукой от неожиданного комара. Я отлетел из кухни в коридор, к входной двери, приложился затылком к стене, сполз на пол и наблюдал, как батя трёт укушенное место и растерянно озирается. Замечает пятно меня в коридорном сумраке, подходит, наклоняется, смотрит глазами без зрачков.
— Витёк, это ты, что ли? А чего не спишь? Поздно уже, спать пора, завтра в школу. Давай, давай, топай. Не серди меня.
И выполнив родительский долг, уходит в зал, включает телевизор. Там опять балет.
— Ну в гроб же твою мать, — бормочет батя и затихает, тупо глядя в фуэте и па-де-де.
Я заползаю на кухню, помогаю маме подняться, вытряхнуть из волос окурки. Её, с фильтром, и батины — без. Она морщится, но тут же улыбается, мол, ничего. Я улыбаюсь в ответ и раскрываю было рот, но она прикладывает палец ко рту. Из зала кроме сюиты не доносится ни звука. Мама садится на стул, опять морщится, потирает бок. Как вдруг:
— Катюха, дрит в раскудрит! Сюда иди, шалава!
— Беги, сынок, звони, — шепчет мама.
Я выскальзываю из квартиры и несусь по лестнице на три этажа вверх. Только у них в нашем подъезде есть телефон. Уже довольно поздно, тёть Вера открывает дверь в ночнушке, сонно хлопает глазами. Дядь Серёжа выглядывает из-за её плеча. Я шёпотом вперемежку со всхлипами начинаю рассказывать. Тёть Вера недовольно морщится:
— Опять у вас за рыбу деньги! Ну что толку вызывать? Опять нас опросами замучают, а твои опять помирятся.
Дядь Серёжа зло дёргает её за руку, оттаскивает от двери, машет мне рукой: заходи. Телефон стоит тут же, в коридоре. Дядь Серёжа снимает трубку, набирает 02, протягивает трубку мне.
— Дежурный, — говорит трубка, и я начинаю в неё реветь.
Дядь Серёжа отнимает у меня трубку, говорит в неё:
— Здравствуйте! С праздником вас! — и добавляет ещё несколько фраз отрывисто.
Уже через пять минут я встречаю у подъезда мильтоновский бобик. Поднимаемся на лифте с двумя милиционерами. Один широко зевает.
— Вздремнуть бы щас! По сто минуток на каждый глаз. Да, малой?! — он подмигивает, выходит из лифта и ногой открывает дверь в нашу квартиру.
Они в коридоре. Батя прижал маму к стене, держит её за горло левой рукой, а правая снова — наизготовку. Поворачивает голову к двери, тут же весь скукоживается, руки падают вдоль туловища.
— Собирайся, — спокойно говорит мильтон, опять позёвывая.
— Сейчас, сейчас, — торопливо бормочет батя, ставший заметно ниже ростом, и идёт в их спальню. — Дурёха ты, Катюха, — доносится оттуда ласковый голос через минуту.
Ещё через пару минут он выходит, одетый попроще и покорно протягивает руки под наручники.
— Ох, и дурёха, — опять ласково говорит он и дверь за ними закрывается.
Мы с мамой кое-как убираем разгром на кухне.
— Ну что, спать? Завтра никакой школы, конечно, — говорит мама, опять морщась и держась за бок.
— Я наверное не усну сейчас, — говорю я.
Она гладит меня по голове, уверенно кивает:
— Уснёшь, уснёшь. Попробуй.
И точно — не успела голова коснуться подушки…
А на утро, выкарабкавшись из постели, я потянулся и… грохнулся на пол, заодно разучившись дышать. Подбежала мама, брызнула мне в лицо водой, я судорожно вздохнул, меня тут же вырвало.
И вот мы стоим в приёмном отделении городской больницы. Стоим, потому что стульев не предусмотрено — каталка не пройдёт в узком коридоре. Мне чертовски плохо, стою, прислонившись к стенке, мимикрирую под светло-голубой кафель. Мама с тревогой посматривает на меня. Без очереди не получится — мне уже одиннадцать, “здоровенный лось” — говорит батя, когда хочет меня похвалить. Ждём.
Из кабинета выходит медсестричка, чем-то сильно взволнованная. Явно хочет поделиться своим волнением. На счастье по коридору шлёпает ещё одна, в такой же марлевой повязке на лице. Первая ловит вторую за руку, подтаскивает к себе, что-то шепчет на ухо.
— Что? Не поняла, что ты говоришь? — раздраженно говорит вторая.
Тогда первая сдвигает повязку под подбородок и шепчет так отчётливо, как и по радио не объявят:
— Брежнев умер! — и вдруг хихикает, довольно глупо.
Я поворачиваюсь к маме и громко говорю, почему-то широко улыбаясь:
— Мама, ты слышала?!.. — но мама делает строгие глаза, я успеваю остановится на полуфразе и вдруг мной овладевает липкий страх: “Что же теперь будет?!”.
Теперь невозможно вспомнить, когда они вошли в мою жизнь пусть непонятными, но осознанными отдельными существами. Когда я вспоминаю себя, в каждый момент этих воспоминаний они уже были со мной. По крайней мере, мне так кажется. Но когда они стали важными для меня? Да что там важными! Они стали столпами, китами, на которых держится наш хрупкий мир. Их авторитет был непререкаем, как физические и прочие законы мироздания. В какой момент они заняли своё место в моей картине бытия? Нет, не вспомнить уже.
Но вот я первоклассник, мы едем с мамой в трамвае, через весь город. А город наряжается к Первомаю. Фанерно-революционные гвоздики на каждом столбе, флажки, флаги, транспаранты… Кумач, кто ты? Знают ли тебя где-нибудь ещё? Но ты красив! И солнце, и зелено уже, и кумачовые лоскуты в обрамлении зелени — это очень красиво. И эта красота во всем мире доступна только нам, и кажется, что каждый из нас это хорошо понимает и все мы прилипли к окнам радостно потренькивающего трамвая и вот-вот затренькаем с ним вместе от восторга, думается мне.
Вот — центральная площадь, фасады зданий украшают гигантскими портретами Первых Вождей. Я внимательно смотрю и вдруг озадачиваюсь очень важной мыслью.
— Мама! — своим звонким и очень чистым голосом начинаю я. — А почему всегда сначала вешают портрет Маркса, потом Энгельса и только потом уже — Владимира Ильича Ленина?
— А что не так? — теряется мама, наклоняется к моему ухе и шепчет: — Не кричи так, пожалуйста!
Но я уже не могу сдержать сформулированной мысли. Она очень верная и поэтому не терпит тишины!
— Мамочка, ну как же?! Ведь Маркс и Энгельс только книжки про революцию писали, а Владимир Ильич её по-настоящему сделал! Его первым нужно вешать!
Я понимаю, что все в трамвае смотрят на меня. Некоторые почему-то исподтишка. Все очень серьёзны лицами, но у половины в глазах — лукавые искорки, как у самого Ильича. Трамвай останавливается, распахивает двери, мама хватает меня за руку и выдёргивает наружу, хотя нам ехать ещё четыре остановки. И вдруг трамвай изнутри взрывается хохотом, конфузливо захлопывает двери и утренькивает вдаль. Я ошеломлён и с тревогой смотрю на маму. Но она спокойно курит и смотрит на меня с ласковой усмешкой.
Когда и как они вошли в мою жизнь, стали частью меня, поселились в моей голове? Сразу ли Брежнев присоединился к ним или чуть погодя? Впрочем, теперь уже неважно. Его больше нет, один из столпов мироздания рухнул, грозя увлечь за собою Вселенную. Ведь в отличие от Первых Вождей, Брежнев должен быть живым, чтобы всё было хорошо. Те всегда были только плакатами и открытками, такова их роль и суть. Они — небожители, а Брежнев — наш, посюсторонний генсек-хранитель. Ну, и на кого же ты нас? Лицом к лицу с бешеными псами империализма! Было отчего прийти в отчаяние.
Но потом как-то всё закрутилось…
Палата, таблетки, уколы, я уснул и спал долго. Просыпался, ел больничную еду, перебрасывался парой слов с соседями по палате, пил таблетки и снова засыпал. Тошнота, головная боль, головокружение — всё ушло день на третий. На четвёртый день я уже затосковал, стал ворочаться без сна. На пятый день нам показали похороны Брежнева по телевизору в холле. Телевизор был чёрно-белый, но всё равно я видел этот кумач. Лафет, и гроб, и всё траурное шествие, всё так и увито праздничным кумачом, как на Первомай.
А вечером пришла мама. Мы сидели в большой комнате для посещений. Здесь тоже был телевизор, поднятый на шкаф для большей доступности глазу. В какой-то момент опять стали показывать похороны и все вдруг замолчали и напряжённо следили, как гроб медленно-медленно опускается в могилу…
— Вот сейчас он гэпнется! — воскликнул какой-то мужик и жестоко закашлялся.
На него все шикнули, но ещё через секунду показ прервали на самом интересном месте, подменив похоронные кадры лицом диктора в студии.
— Ну, ёлкин дрын! — разочаровано протянул народ и вернулся к обычному неразборчивому галдежу о своём.
— Мам, — спросил я, — а как же теперь?
— Что — как же?
— Ну, кто на месте Брежнева-то будет?
— Андропов.
— А кто это?
Мама наклонилась ко мне и прошептала на ухо:
— Ещё один старый пердун.
Нет, они невыносимы. Их попросту невозможно понять, они не дают ребёнку ни малейшего шанса сориентироваться в мире!
Пару лет назад я гостил у бабушки вместе с мамой. Вышел погулять во двор, встретил Серёгу. Слепили в песочнице по десять танчиков с каждой стороны, воткнули каждому тонкую веточку вместо ствола, быстренько разбомбили их двумя осколками кирпича. Танк считается подбитым, когда его ствол-веточка падает и беспомощно упирается в песок. Серёга выиграл, но даже его победа не обрадовала: скучно.
Мы подошли к вентиляционной будке бомбоубежища, торчавшей нелепым пупом тут же, недалеко от песочницы. В тысячный раз попытались заглянуть сквозь планки решётки внутрь, в тысячный раз ничего не увидели.
— А хорошо быть Брежневым! — вдруг сказал Серёга.
— Почему? — изумился я.
— Ну прикинь. Кормят тебя, одевают, в Артек возят, в страны разные. А ты только сидишь целыми днями, бумажки подписываешь…
Меня поразила эта простая и столь достоверная идея. Я вернулся домой и тут же пересказал её бабушке с мамой. Бабушка метнулась за каплями, а мама стала кричать и размахивать руками. Бабушка, конечно, принесла из большой комнаты фотоальбом, подписанный лично Брежневым деду к дню его рождения. Они когда-то вместе работали, восстанавливали взорванный ДнепроГЭС или что-то в таком духе. Бабушка с мамой тыкали пальцем в фотоальбом и продолжали орать. Я не очень понимал, что они говорят, но по всему выходило, что Серёга не очень прав.
А на следующий день, выйдя во двор и встретив Серёгу, я получил от него нехилый такой фингал под левый глаз и напрочь потерял охоту обсуждать со взрослыми наши пацанские дела.
И вот на тебе: ещё один старый пердун. Ещё один? То есть — Брежнев тоже, что ли? Я с недоумением смотрел на маму.
— Ладно, возвращайся уже в палату, — сказала мама, протягивая мне авоську с какими-то вкусностями.
— Ну ма-а-а-м, — тут же заныл я. — Но ведь у меня же всё хорошо уже, забери меня! Не могу больше здесь валяться, с тоски помру.
— Нельзя, сынок. Сильно у тебя там всё, понимаешь? Надо ещё потерпеть. Немножко совсем.
Голос её дрогнул и она быстро протянула мне ещё один пакет, с Пугачёвой на одной стороне и Боярским на другой. Я заглянул внутрь и тут же повеселел. Ещё бы! В пакете лежал пухлый затёртый том “Батыя”! Я сразу его узнал, и хоть уже читал раньше, понял, что сейчас он придётся как нельзя более кстати.
Вернулся в палату. Когда не спалось — доставал своего Батыя и, содрогаясь всем телом от ужаса, поднимался на стены Владимира, зная, что всё равно он будет взят, и великая княгиня будет гореть вместе со всеми в храме, и даже я не смогу ей помочь.
Приходил милиционер, спрашивал, записывал, ушёл. На следующий день татары вплотную подошли к Рязани и княгиня Евпраксеюшка увидела верного слугу, всего в запёкшихся кровавых ранах и тут же всё поняла, без слов. Она не стала кричать, биться в слезах и причитаниях. Она молча повернулась и, прижимая малолетнего сына к груди, поднялась в самую верхнюю горницу своего терема, подошла к окну, распахнула его и вместе с сыном…
Опять пришёл милиционер, тот же. Но сам заходить не стал. Стоял в дверях палаты, а из-за его плеча выглядывал батя.
— Будешь с ним разговаривать? — спросил мильтон.
Я вздохнул, отложил книжку, буркнул: “буду”. Батя мгновенно подскочил к моей койке, сел прямо на пол, положил голову на моё одеяло и заплакал. Мне было мучительно стыдно, хотелось оттолкнуть его голову, сходить на пост и попросить таблеток. Потом он начал говорить, говорил что-то быстро и горячо, я плохо понимал и чувствовал, как возвращаются тошнота и головокружение. Потом в моих руках оказался листок бумаги и шариковая ручка. Я положил листок на “Батыя” и вывел своим пока ещё красивым почерком: “Если под честное слово, то я прощаю”. Какой смысл в этой бумажке — я не знал, но они наконец ушли, а рязанское войско вошло в глубь Дикого Поля, и тут их застигла метель.
А потом как-то всё закрутилось…
Мама с батей чего-то там пытались, а меня по этому поводу опять отправили к бабушке с дедушкой, не просто на каникулы, а даже учиться в тамошней школе.
К нам в СССР прилетела Саманта Смит. Она написала письмо старому пердуну Андропову и он её пригласил. Конечно, каждый пацан моментально влюбился в эту потрясающую девчонку с невероятной красоты улыбкой. Мы смотрели каждый с ней репортаж по телеку, мы вырезали её фотки из “Пионерской правды”, мы клеили их прямо на обои силиконовым клеем и наплевать, что они желтели и отваливались. Но очень быстро пришло понимание: где Саманта, а где мы? К тому же, Саманта скоро вернулась к себе, в гнездо империализма и мировой агрессии. Тогда мы оглянулись по сторонам. Я первый увидел, что в нашем классе самой клёвой была Оксанка.
Как-то раз устроили нам, шестиклассникам, вечер в кафешке. Мы наелись пирожных, напились ситро, как вдруг кто-то выключил свет, заиграла музыка и наша класснуха стала всех подбивать на танцы. Девчонки были не прочь, но мы, пацаны, глупо ухмыляясь, тут же размазались тонким слоем вдоль стен и всем своим видом демонстрировали презрительное безразличие.
И вдруг вижу — я уже в центре круга, руки согнуты в локтях, а ладони — на Оксанкиной талии и нещадно потеют, а мы топчемся самозабвенно, и “соединяет берега седой паромщик”… Потом класснуха долго не могла выгнать нас из этой кафешки, и “на вернисаже как-то раз”. На следующий день я пересел за одну с Оксанкой парту.
А как-то раз класснуха устроила нам поход в театр и это было здорово, потому что постановочка была по Агате Кристи, и я запланировал, как сяду с Оксанкой рядом и в самый напряжённый момент возьму её как будто невзначай за руку.
Ну, пришли в театр. Народу — битком. Вдруг выходит дама в чёрном концертном платье и говорит в микрофон, что сегодня программа изменена и вместо Агаты Кристи мы будем смотреть спектакль “Не зраджена любов”, про войну, на украинском языке. Мы обиженно загудели, но класснуха шикнула как-то так, по-особому, что ничего не оставалось делать, как только смотреть. Спектакль был совершенно не увлекательный. Не то что фильмы. “Они сражались за Родину”, “Судьба человека”, “В бой идут одни старики”… Это мы могли смотреть всегда, мы играли в эти фильмы, мы мечтали оказаться на месте этих героев. В спектакле же усердно накрашенные красноармейцы в наглаженных гимнастёрках закатывали глаза, заламывали руки и постоянно в чём-то клялись, совершенно не убедительно. Какие уж тут напряжённые моменты, где уж тут об оксанкиной руке думать. Совершенно расстроенный, я вернулся домой.
Дед сидел перед радиоприёмником “Рига” и слушал что-то сквозь шипение. В какой-то момент шипение стало таким громким, что нельзя стало разобрать ни слова. Дед продолжал напряжённо слушать. Так же внезапно шипение вдруг совсем пропало и раздался очень внятный голос:
— Вы слушаете радиостанцию “Голос Америки”. Сегодня в возрасте 69 лет скончался генеральный секретарь КПСС Юрий Владимирович Андропов. …ш-ш-ш-ш-ш… по событиям в Венгрии в 1956 году. …ш-ш-ш-ш… наступила вследствие. …ш-ш-ш… объявлен траур. К другим новостям. Жертвами пчёл-убийц стали … ш-ш-ш-ш… учёные считают, что …ш-ш-ш-ш… продолжает вызывать тревогу обнаруженное два года …ш-ш-ш-ш…, ошибочно названное гей-связанным имуннодефицитом. Как показывают новейшие …ш-ш-ш-ш… закреплено официальное название синдром приобретённого …ш-ш-ш-ш…
Дед послушал ещё немного и вышел из комнаты. Я остался и весь так и прилип к приёмнику. Я прослушал эти новости десятки раз, одни и те же, по кругу. То, что шипение побеждало в одном заходе, можно было расслышать в следующем. Я был ошеломлён, а потом как-то всё закрутилось…
Константин Устинович — это было уже как-то даже не смешно. Ну, пожали плечами, поехали дальше. Что там было? Продовольственная программа? Ладно, коли так. Реформа образования? Так и быть. Или это всё было не тогда? Какая разница, если ничего этого вообще не было на самом деле? Я вернулся к маме с батей, опять другая школа, Оксанка забылась мгновенно. Другие совсем заботы, другие девчонки. И то вдруг невыносимо хотелось жить, потому что — это же так здорово, и столько всего впереди. То вдруг накатывала необъяснимая тоска и всё теряло любой и всяческий смысл. Как раз в один из таких дней, в конце декабря, я включил дома телек и увидел “Лебединое озеро”.
— Ух ты! — вяло отреагировали мама с батей и ушли на работу.
Оно и понятно. К тому моменту уж слишком многих мы проводили в последний путь. Каждый советский человек, даже без начатков музыкального образования мог легко и профессионально натпренькать губами “Лебединое озеро”, “Аппасионату” или адажио Альбиони.
Вечером опять собрались у телевизора. Ну что ты будешь делать: “Лунная соната”! Родители посокрушались немного и отправились в гости. Я оставил телевизор включенным, читал что-то под хорошую музыку. Вдруг музыка оборвалась, раздались тревожные позывные. Я подскочил к окну. Двор наш — огромный, прямоугольный девятиэтажный колодец, квартир на четыреста. Уже модным было выставлять на подоконник колонки и делиться со всеми своим Высоцким и Джо Дассеном. Мне показалось хорошей идеей поделиться с соседями важным сообщением от Политбюро. Я рванул створку на себя и только тогда сообразил, что окно было тщательно заклеено на зиму. Бумажные полоски жалобно треснули, окно распахнулось и весь двор узнал, что сегодня, после тяжелой долговременной болезни на семьдесят седьмом году жизни скоропостижно скончался… Дмитрий Фёдорович Устинов. Да, новость важная, шишка большая, но вряд ли стоило из-за этого рвать оконную зимнюю оклейку. Но ничего, обошлось, похохотали с родителями, когда они вернулись, наварили мучного клейстера и заклеили заново.
А по весне и Константин Устинович засобирался в последний путь.
— Слушай, мам, — сказал я, когда мы равнодушно прослушали очередное сообщение Политбюро. — Тебе же завтра не на смену? И мне завтра в школу не надо: траур же. Давай в киношку сгоняем?
— Давай. А что там?
— “Спасите Конкорд”.
— Так смотрели же уже. Но, с другой стороны, почему бы и нет, фильм-то классный, — согласилась мама.
Ничему не научила меня “Не зраджена любов”! Когда мы на следующий день подошли к кинотеатру, афишу уже заменили. Показывали “В бой идут одни старики”, пытаясь придать трагичность моменту. Мы не пошли. А на следующий день выяснилось, что никакого траура не было. Ну, то есть, траур был, но не настоящий: занятия в школе не отменили. А у всех, кто прогулял, вызвали родителей в школу. Мои не пошли.
А потом всё как-то завертелось…
Чернобыль, “Адмирал Нахимов”, Спитак, Вильнюс… События накатываются, одно страшнее другого. “Трагическая авиакатастрофа унесла жизнь Саманты Смит…” Милая наша подруга, ну что ж ты так! Ведь только-только же всё начинается, ну почему?
Генсеков больше нет. Первый президент. Путч. Президенту не наливают чай. Он сидит, растерянный, но у нас уже другой первый президент. Но вот и он устал, и вот уже второй, и даже 2007 год, а я в Индии, в благословенном штате Гоа.
Мы заваливаемся небольшой, но шумной компанией в Jazz Inn. У порога нас встречает хозяин, Крис, добродушный пузатенький индус с коричневыми кругами вокруг глаз, как у них принято. Рядом с ним стоит другой Крис, Кельми. Хозяин с гордостью представляет своего тёзку русским гостям. Я жму Кельми руку, и побыстрее отворачиваюсь, мне тягостно смотреть на его мучения. Вован же хочет сделать Крису приятное, хватает его за пуговицу и начинает напевать “Ночное рандеву”, Кельми натянуто улыбается и наконец сбегает на маленькую сцену, ради которой мы сюда и ходим. Здесь каждый вечер выступает Грэм. Он всегда так и представляется, начиная программу: Грэм, ex-UB40. И каждый раз меня обволакивает теплом: я вспоминаю пластинку UB40, неведомо какими путями попавшую в наш дом где-то в канун XIX партконференции.
А Грэм уже поёт, и Кельми постукивает за грэмовой спиной по барабанам, и каждый коктейль поднимает наш дух. “Don’t worry! Be happy!” — заклинаем мы друг друга и всех друзей за соседними столиками. Одна англичанка, жирная и неприятная, как у них принято, оказывается за нашим столиком и горланит, что Великое Королевство необходимо любить, потому что Битлз, Мини-Купер и Манчестер Юнайтед. Don’t worry! — мгновенно соглашаемся мы с ней и не успеваем заметить, как она возвращается к своим и немедленно начинает драку. Жирные британские тётки усердно месят друг друга по неизвестной никому причине. Их подтянутые спутники не делают никаких попыток разнять, уходят от столика к бару, берут по пиву, изредка поглядывая на пыхтящих подруг, катающихся по земляному полу. Вдруг этот клубок гарпий катится по полу к сцене, раздаётся треск, оборудование, включая старый грэмов ноутбук, рушится на пол. Грэм орёт в микрофон: “Британцы, вы — грязные потные пьяные свиньи! Вы самая гнусная нация из всех, что есть на нашей грешной земле!” Джентльмены покидают барную стойку, разбирают своих подруг, каждый хватает свою за волосы и вытаскивает из ресторана. Наступает тишина. Мы вместе с Кельми успокаиваем Грэма, приводим аппаратуру в порядок. К счастью, ничего не пострадало серьёзно, так что уже через десять минут: “No woman no cry!”
К нашему столику подходит высокий и, наверное, красивый официант-тибетец. Их здесь много, потомки эмигрантов после оккупации Тибета Китаем, или что-то вроде того. Мы заказываем коктейли, он принимает заказ, но не торопится уходить.
— Вы же русские? — спрашивает он. — А я очень люблю вашу страну и вашу историю.
И вдруг выпаливает:
— Николай Второй, Ленин, Сталин, Хрущёв, Брежнев, Черненко, Андропов, Горбачёв, Ельцин, Путин…
Стоит и наслаждается произведённым эффектом. А эффект произведён. Нечасто встретишь такого официанта, даже у нас дома, а тут на тебе — индотибетец! Мы разражаемся овациями, он скромно кланяется. Но я таки нахожу нужным высказаться:
— Ты неправильно говоришь!
— Правильно, — совершенно спокойно возражает он мне. И опять: — Николай Второй, Ленин, Сталин, Хрущёв, Брежнев, Черненко, Андропов, Горбачёв, Ельцин, Путин…
— Вот видишь! — ликую я. — Неправильно! Сначала был Андропов, а потом Черненко!
— Нет! — всё так же бесстрастно возражает он, совершенно искренне удивляясь моей неосведомлённости. — Я много читал и очень хорошо знаю: Николай Второй, Ленин…
Я собираюсь ему возразить и даже рассказать настоящую историю. Свою, которую только что рассказал вам. Но что-то меня останавливает. Я поднимаю руки, встаю из-за столика и выхожу из ресторана на воздух. Иду к морю. Черным-черно, невидимые волны шипят, натолкнувшись на берег, будто песок всё ещё раскалён. Я замечаю тлеющие угли на краю пляжа, под пальмами. Подхожу и вижу старика индуса. Он печёт на углях кусок свинины. Я сажусь рядом, закуриваю. Дед смотрит на меня, улыбается. В чёрном провале его рта виден один-единственный чудом уцелевший резец. Я протягиваю ему сигарету. Он машет рукой: не курю!, и сплёвывает мне под ноги кровавым сгустком. Я вздрагиваю и брезгливо подтягиваю ноги под себя. И тут же соображаю, что это бетель. Дед хихикает, я улыбаюсь ему в ответ. Смотрю в сторону шипящего моря.
Мне очень спокойно. Я понял, что только что вышел из игры. Мне очень спокойно и даже радостно. Потому что только так в этой игре можно выиграть.