Ронин

Рассказ публиковался в альманахе «Взмах-3» (издание Литературной мастерской Аствацатурова и Орехова, 2016) и в сборнике «Рукопожатие Кирпича и другие свидетельства о девяностых» (СПб.: Изд-во «Симпозиум», 2020)

Буде же самурай не убережёт своего господина или лишится господского покровительства, его назовут ронин. И никто не признает за ним ни чести, ни достоинства. Один лишь позор будет отныне сопровождать его по глухим кривым окольным тропам бесславной жизни.

Из записок Бертольда Фигмента, одного из первых европейцев, посетивших Японию в середине XVI века

Никакого другого имени у него быть не могло. Невысокий и худощавый, с чёрным ёжиком коротко стриженных волос. Азиатские глаза навсегда прищурились и уставились в недосягаемую даль. Нос — довольно тонкий для якута, а очки в тонкой проволоке оправы окончательно сделали его похожим на японца. Так выглядит лицо самурая, думали мы, насмотревшись фильмов в видеосалонах.

Всегда одет в костюм. Не в засаленный мышино-серый с отвисшими или залатанными локтями, как у других преподов, а в глубоко чёрный, безупречно отглаженный и без единой соринки на обшлагах и спине. Не говоря уж о перхоти на плечах — она просто немыслима. Его голова не умела производить перхоть, она служила совсем другим целям.

Костюмы хорошо сидели на его подтянутой фигуре, хотя спортсменом его бы никто не назвал. Скорее — офицером. Разумеется, японской армии.

Перемещался он стремительно и бесшумно. Гомонящую толпу студентов рассекал против течения, не задев никого даже краешком рукава. Он шагал, глядя в бесконечность перед собой, нашевеливая губами одному ему известные гимны и ловко лавируя между нами, броуновскими частицами. И никогда не изменяя скорости движения, он всегда входил в аудиторию со звонком к началу пары.

Но имя своё он получил не только из-за внешности. Больше из-за безжалостности и хладнокровия. Предметы он вёл всегда самые трудные, самые абстрактные, где обычным языком ничего не расскажешь. Он и учил нас презирать обычные языки общения.

Первую лекцию вместо приветствия он начал так:

— Что это, по-вашему?

И ткнул пальцем в дверь, из которой материализовался секунду назад. Мы озадаченно молчали.

— Ну, что же вы? Не слышу вариантов. Что это? Наверное, вы скажете: «дверь». А я вам возражу: нет, это — «аан». Но если бы сюда вошёл сэр Исаак Ньютон, он бы заявил, что это вовсе — «the door».

Он замолчал, послушал тишину, заполнившую аудиторию.

— И вот что интересно. Все мы правы и не правы одновременно. Ведь мало сказать, что это — дверь-аан-door. Это ещё и конкретная дверь, сделанная из какой-нибудь дерево-стружечной плиты, покрытая какой-то там краской, с заедающим ржавым замком и  нехорошим словом, нацарапанным на уровне моих глаз. И ещё тысяча деталей. Но даже описав в точности эту дверь, мы почти ничего не скажем об остальных дверях, которых в одном этом здании — сотни.

Перевёл дух и продолжил:

— Из этого следует, что ни один предмет, ни одно явление так называемого окружающего мира не может быть точно названо и описано средствами языка общения. «Окружающий мир» — это фикция, тысячи языков общения — жалкая попытка описать фикцию. Мы с вами будем учиться думать и разговаривать на одном-единственном точном языке, способном описать реальный мир, а не тот мираж, который маячит перед нашими глазами.

Он подошёл к доске, взял мел. Как рукоять меча взял, всеми пальцами обхватил, и написал на доске какую-то абракадабру. Смесь греческих и латинских букв, стрелочек и ещё каких-то неведомых значков. Бесшумно отскочил на пару шагов назад, не отрывая взгляда от доски. Он оценивал сделанное, как художник оценивает свои мазки на холсте. 

Надо сказать — написано было потрясающе. Настоящая каллиграфия. Но ему что-то не понравилось. Быстро шагнул обратно к доске и подправил хвостик у буквы “ρ”, сделал его чуть длиннее, а завиток чуть сильнее закрутил. Теперь остался доволен результатом, бросил мел на стол, повернулся к нам, схватился обеими руками за обшлага пиджака и провозгласил:

— Вот единственно точный язык, который не допускает каких-либо двойных толкований и недосказанностей. Все, кто знает наш язык, понимают эту запись совершенно одинаково. А запись абсолютно точно описывает кусочек мира. И не маленький кусочек, скажу вам по секрету.

Он помолчал немного, глядя в пустоту перед собой, потом воскликнул:

— Ну всё, хватит философии! Для неё у нас другой факультет предназначен. Кому про двери нравится размышлять — могут туда отправляться. А кто остаётся — давайте вместе опишем реальный мир.

Он вновь ринулся к доске, схватил мел и начал писать. Он не сказал больше ни слова, только стучал мелом по доске и выводил значок за значком с невероятной скоростью. Мы с трудом успевали записывать за ним. О том, чтобы обдумать и понять не могло быть и речи. Время от времени он бросал мел, отскакивал от доски, не отрывая от неё взгляда. Поглаживал пятернёй ёжик волос и засовывал руки в карманы. Стоял так секунду. Потом вновь бросался в бой.

К концу первой полупары он весь был в мелу, с головы до пят. Рубашка вылезла из брюк, узел галстука сполз набок. Глаза горели лихорадочным счастьем, на лбу сверкали капли пота.

Он выводил какую-то очередную сигму, когда прозвенел звонок. Не дописав буквы, бросил мел на стол и пулей вылетел из аудитории.

— По-моему, он просто псих, — сказал какой-то студент, сидевший справа от меня.

— Всё гораздо хуже, — возразил ему ещё кто-то. — Он маньяк. Серийный убийца студентов. Старшекурсники говорят: с его экзаменов пятьдесят процентов на пересдачу идут. Они его Ниндзей прозвали.

Так я узнал его имя.

Закончился перерыв и вновь в аудитории материализовался Ниндзя. Опять одновременно со звонком, но поразило нас не это, а его костюм. Десять минут назад костюм был расхристан и покрыт мелом, а теперь — будто заново сшит, ни пылинки на нём. Волосы приведены в порядок, лицо бесстрастно, галстук на месте.

Не говоря ни слова, Ниндзя взял мел, дописал свою сигму и двинулся дальше, вновь распаляясь всё больше и больше с каждым ударом мела по доске. К концу пары он опять имел плачевный вид, а у нас от усталости отнимались пальцы.

И так каждую неделю — полтора часа писанины, не прерываемой словами. Это называлось лекциями. А ещё были практические занятия, которые почему-то назывались семинарами. Ниндзя писал на доске условие задачи, а мы пытались её решить. Как правило, без его подсказок ни у кого ничего не получалось. Только у меня.

Уже на втором семинаре в моей голове щёлкнуло и я понял этот язык. Начал писать ответ у себя в тетради. Ниндзя как обычно бродил между нашими столами, заглядывал каждому через плечо и удручённо качал головой. У моего стола он задержался, хмыкнул и тихо сказал:

— У доски продолжите, пожалуйста.

Я вышел к доске, записал решение. Ниндзя стоял сбоку и следил, не отрываясь. Закончив, я сделал два шага назад, рассматривая написанное. И потянулся рукой к волосам, пригладить. Но вовремя себя одёрнул.

Ниндзя подошёл к доске и прописал несколько букв поотчётливее. У меня не было его каллиграфических способностей.

— Садитесь, — сказал Ниндзя. — Все поняли решение? — обратился он к остальным. Те, высунув языки, продолжали молча переписывать.

На следующей лекции меня попутал бес. Когда Ниндзя вернулся на вторую половину пары, весь отчищенный-наутюженный, я стоял у доски.

— Вы что-то хотели? — спросил он.

— Да. Мне кажется, вот здесь можно сказать яснее. — Я показал пальцем в написанное им на прошлой полупаре.

— Неужели? Так за чем же дело стало? Вперёд.

Я взял мел, начал писать. Поначалу выходило красиво. Но уже через пару минут я отползал, опозоренный, на своё место в аудитории. Ниндзя был беспощаден и разбил мои построения с ледяной жестокостью. И как я мог забыть про константы? Сквозь землю был готов провалиться.

Но после этого случая я стал первым студентом в истории, с которым Ниндзя здоровался в коридоре. 

Мчится он, как обычно уставившись перед собой невидящим взглядом, шевеля губами, напевает свои гимны, рассекает волны студенческого потока. Вдруг каким-то неведомым органом чувств, каким-то внутренним радаром замечает меня в непосредственной близости, останавливается на мгновение и кивает приветственно. Уносится дальше. 

Или протягивает руку, ловит меня за локоть, увлекает к ближайшему подоконнику и рассказывает очередной свой анекдот. Надо сказать, анекдоты у него не отличались разнообразием.

— Представьте себе, — говорил он, разглаживая на подоконнике листок бумаги. — Я их спрашиваю вот что…

Ниндзя быстро наносит на листок условие задачи.

— А она мне и отвечает…

Он записывает ответ какой-то студентки, а во мне растёт волна весёлого изумления. Ну как так можно? В ответе нет ни идеи, ни сюжета. Ответ многословен и косноязычен. Результат получается гораздо пространнее вопроса. А в нашем языке главное — на огромный вопрос дать очень короткий ответ. Так описывается реальный мир. Если краткого ответа не получается, значит, что-то пошло не так. Это же очевидно!

Я выхватываю ручку у Ниндзи, подчёркиваю самые вопиющие места в ответе неведомой мне студентки, перечёркиваю всю эту ахинею и начинаю писать свой вариант. Ниндзя внимательно смотрит, кивает головой, хлопает меня по плечу, оставляя меловой след.

— Именно так, мой друг, именно так.

И уносится вдаль. Так у меня скопилось пять-шесть его ручек.

Продолжалось это два года. А когда я перешёл на третий курс, вся привычная жизнь пошла вразнос. Великая держава поскрипывала, шатаясь на ветру перемен. Фрейд стал важнее Эйнштейна, Коши и Ферма, вместе взятых. Мы инфицировались свободой и рок-н-роллом, которыми обожаемый Запад переболел лет тридцать назад. Лекция по теоретической электродинамике легко превращалась в обсуждение романа Аксёнова или Айтматова. История КПСС и политэкономия вообще стали фарсом, их преподавателям не позавидовал бы и самый циничный мой одногруппник. Отовсюду доносились новые ароматы — денег, капитализма, предпринимательства. Мы стали задумываться о будущем. Оно перестало быть безоблачным и определённым. Я женился, у меня родилась дочь. Мне всё больше казалось, что занятия наукой в надвигающейся жизни не дают моей семье ясных перспектив.

Все политизировались и гуманизировались донельзя. Только на Ниндзю эти коловращения не оказали никакого влияния. Он продолжал заниматься проблемами сверхпроводимости при высоких температурах. Сложно даже представить, насколько изменится жизнь человечества, когда он добьётся результата. Но пока что результатом не пахло. 

Поговаривали, что Ниндзя как-то раз съездил в отпуск, в Сочи. Там он познакомился с коллегой, которому пересказал пару своих идей. Удачливый коллега защитил докторскую. Ниндзя до сих пор не одолел даже кандидатской. И не берёт больше отпусков.

И вот пока всё кругом валилось и рассыпалось, Ниндзя ухватился за какую-то ниточку в своих изысканиях. Он резко сократил учебные часы, теперь только читал лекции. На семинары вместо него приходил какой-то бубнилка, которого назвали Муму.

Муму не умел говорить на нашем с Ниндзей языке.

— Возьмём вот эту формулу, вспомним такую-то теорему, здесь сократим, а тут подставим… — бубнил он.

И вроде бы всё правильно, и ответ красивый, но — совсем не то. Мы с Ниндзей не так думаем и не так разговариваем. Я перестал ходить на его семинары. Впрочем, и лекциями манкировал. Отведённое на них время я проводил в одном кооперативе, пытаясь обеспечить будущее.

И вот — январь, сессия, экзамен у Ниндзи. Я катастрофически не готов. Беру билет. Ниндзя приветливо кивает: давненько не виделись. Сажусь за стол в среднем ряду. Пытаюсь вспомнить, что прочёл в учебнике. Я его открыл впервые за пять дней до экзамена. Учебник взял потоньше. Вспоминаются только обрывки фраз. Внутри всё ноет от стыдной беспомощности. Минут через десять бросаю бесплодные попытки и начинаю наблюдать за Ниндзей.

У него на экзамене не принято поднимать руку (мол, готов) и идти отвечать. Он всегда решает сам, кому и когда. Раздав билеты, он пятнадцать минут сидит недвижно за своим столом. Как обычно, смотрит в никуда и шевелит губами. Потом бесшумно встаёт, берёт свою знаменитую табуреточку и начинает переходить от студента к студенту.

Сел Ниндзя на табуреточку перед тобой — будь добр, отвечай. Его не волнует степень твоей готовности. Его ничего не волнует. Он сидит и бесстрастно слушает. Первый вопрос билета. Достаточно. Второй вопрос. Хватит. Покажите решение задачи. Давайте зачётку. Вот и весь неколебимый сценарий его экзамена. Бери зачётку с оценкой и уматывай. Оспаривать смысла нет. Да и не перед кем. Ниндзя уже ухватил свою табуреточку и направился к следующей жертве.

Он «освободил» десятерых, когда подошла моя очередь. На его лице — лукавое уныние.

— Не могу больше слушать этот бред и бормотание. Надо передохнуть. Давайте с вами побеседуем.

Я втягиваю голову в плечи. Он не замечает, с улыбкой берёт мой билет.

— Первый вопрос.

Я начинаю выдавливать из себя те обрывки, что удалось вспомнить. Они, разумеется, в рассказ не складываются. Даже на уровне Муму. Поднимаю виноватые глаза на Ниндзю. Он ошеломлён и растерян.

— Что-то вы как-то… не очень готовы по первому пункту. Давайте ко второму вопросу перейдём. Что тут у нас? Интегральные уравнения Фредгольма? Прекрасно. Слушаю вас.

— Интегральные уравнения Фредгольма — это…

Всё, я больше не могу терпеть эту пытку. Замолкаю, набираюсь сил и смотрю Ниндзе прямо в лицо. И не узнаю его. Передо мной сидит старик, сгорбленные плечи. Его пальцы дрожат и бегают по столу, не находя себе применения. Глаза внимательно следят за руками, боятся на меня посмотреть. Внезапно он вскакивает. Неаккуратно — табуреточка с грохотом падает. Он склоняется, поднимает её.

А когда распрямляется — это вновь Ниндзя, бесстрастный и хладнокровный. Он берёт мою зачётку, размашисто вписывает туда незаслуженный трояк, подхватывает табуреточку и бесшумно устремляется к соседнему ряду. Я беру зачётку и на ватных ногах выкатываюсь из аудитории.

Кое-как свалил сессию без пересдач. Ушёл на двухнедельные каникулы. Много думал. И принял решение.

В первый день нового семестра я нашёл в расписании, где он будет читать лекцию. Встал на полпути от его кафедры к аудитории. Ждал. Вот он, мчится на занятие. Сейчас заметит меня и кивнёт. Я скажу ему, что много думал и понял: для меня нет другого пути, кроме науки. Нет другого языка, кроме того, которому он меня научил. Я обязательно наверстаю то, что упустил за прошедшие полгода. Я мечтаю работать на его кафедре. Чтобы он был моим руководителем. Я забуду все эти кооперативы и фрейдов, я… Я делаю шаг навстречу и происходит то, чего никогда не бывало раньше. Ниндзя натыкается на меня. Мягким извиняющимся жестом берёт меня за локоть, поднимает глаза:

— Извините, пожалуйста, — говорит он и начинает меня обходить.

Его глаза смотрят прямо в моё лицо, в них — беспокойство. Он пытается что-то вспомнить, но безуспешно. Ещё раз повторяет:

— Извините… — и уносится прочь.

И я понимаю, что это — не педагогический приём. Я на самом деле пропал с его радаров и больше там не появлюсь.

Так я узнал и своё имя: Ронин. Надо торопиться, пока я один его знаю.

В тот же день я пошёл в деканат и выхлопотал себе академический отпуск. Клятвенно обещал вернуться через год. В деканате поверили. Они ведь не знали, как меня теперь зовут.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Back to Top