В первой своей экспедиции я получил массу возможностей погибнуть. Собственно, этим дело и закончилось. Погиб. Но об этом — как-нибудь в другой раз. А сейчас рассаживайтесь поудобнее и слушайте, почему я боюсь артобстрелов.
Мне шестнадцатый год шёл. Недавно начал курить, алкоголя ещё не пробовал. И в сексуальном смысле — невинным был. Точнее, неопытным. Гормон неудовлетворённости бурлил во мне с нездешней силой.
В тот день выпало мне идти в маршрут с самой красивой студенткой-практиканткой нашего отряда. С Танюшей. Она и вправду миленькой была, а уж при моём спермотоксикозе — и вовсе богиней казалась. Блондинка такая стройненькая, губки бантиком, глазыньками хлоп-хлоп. Между прочим, интересовала весь отряд, а не меня одного.
Как водится, перед маршрутом плотно налились чаем. Чай у нас волшебный был. «Грузинский №36» назывался. Ну, вы знаете. Сейчас таких не бывает. Заваривался такой чай крепчайше, до черноты. За завтраком выпивались две, а то и три солдатские кружки. Заедали печеньем, щедро намазанным маслом из консервной банки. Вместо сахара — сгущёнка столовыми ложками. В общем, плотно завтракали, долго разговаривали.
Но — сиди, не сиди, а в маршрут идти надо. Впрочем, с Танюшкой я бы и в сто маршрутов сходил, без выходных и круглосуточно. В прекрасном расположении духа взял свой молоток, кинул в рюкзак пару банок тушёнки на дневной перекус, мешочки для образцов, мешки для мешочков, приладил плоский котелок к клапану, и отправились. Идти до маршрутной сетки километра три, ничего интересного не происходит — только жара несусветная, да комары с ног сбивают. Так что пока мы идём, расскажу я вам лучше про горняков.
Это такая особая профессия в геологоразведке. Горняки всегда держатся особняком от остальных. Брутальнейшие мужики с огромными ручищами. Любой может ладонью самую замызганную столешницу в пять минут добела отполировать. Это — не метафора. И даже не гипербола.
У них особый инструмент — шуровки. Это такой большой шестигранный лом, с одного конца немного изогнутый. Шуровками они долбят камень, делают лунки, в которые закладывают аммонит, взрывчатку с хорошей такой бризантностью. Ну, вы понимаете.
Заложат они аммонит, прокричат во все стороны: «Бо-о-ойся-а-а-а-а-а-а-а!», чтобы вся живность в округе попряталась, спрячутся сами куда-то, да и взрывают. Так получается глубокая морщина на тундровом лице, в ней потом геологи свои образцы молотками отстукивают. В общем, этакие гномы толкиеновские, только повыше и поплечистее любого орка.
Да, пока о них рассказывал, мы с Танюхой уже на маршрут вышли и даже работаем. Дело-то в Омчиканде было. Середина июня. Снег сошёл. Редко-редко где лежит ещё, нехотя истаивая под круглосуточным солнцем. Его снизу мерзлота поддерживает. Но не сдюжат. И мерзлота уже отступает, оттайка — сантиметров до двадцати.
Тундра сегодня — потрясающе красива. Небо — тропической синевы, звенит чистотой. Под ногами — ягель. Тот, что посуше — голубовато-седой. Тот, что напился из оттайки — зеленовато-жёлтый. Вокруг луж и озёрок — тёмно-зелёные пятна. Это уже не ягель, а болотный богульник. Его иголочки делают тундру такой дурманно-пахучей.
Работа у нас простая. Какой-то геолог ещё зимой, сидя в тёплой конторе, провёл на карте прямые параллельные линии, километров по пять длиной. И теперь мы идём по этим линиям. В землю каждые двадцать пять метров воткнута вешка — колышек из дранки. Ну, вы в курсе. Нужно к каждой вешке подойти, накопать около неё немного землицы, да и сложить в мешочек. Копаю и складываю я. Иногда, в тенистых местах, приходится изо всей силы бить острым концом геологического молотка. Здесь мерзлота ещё совсем наверху. Но по большей части — тук-тук пару раз, и готово дело. Засовываешь горсть добытой влажной (а то и мокрой) земли в мешочек, да и бросаешь себе за спину, в рюкзак. Каждые двадцать пять метров. Каждый километр — сорок мешочков. Мокрой глины или каменистой супеси. В рюкзак. И таких километров — пять. Когда рюкзак становится неподъёмным, перекладываю наполненные мешочки в пустой мешок и оставляю на маршруте. Мешок белый — издалека видно, вечером вездеходчики подберут.
В общем, работёнка простая, но не из лёгких. А мне — ничто! Иду себе, машу молотком и с Танюшей треплюсь. О том, да о сём. Пока я копаю да складываю, она около каждой вешки в журнал пишет что-то умное. Важная — ужасно. Ну а то: практикантка ведь, а вот уже командует целым помощником радиометриста. Это у меня такая должность по штатному расписанию была. Дно, а не должность, надо сказать. Но мне не в обиду, пятнадцатилетнему-то.
Ну и вот, километра полтора прошли, чувствую: не до флирта мне с Танюхой стало. И уж тем более совсем не до копания. Не в усталости дело. Чай утренний на волю запросился, вот штука какая. А я трепетный был, стыдливый. Ну вот как богине отрядной сказать: «Знаешь, некогда мне тут болтать с тобой. Отлить бы!»? Невозможно это.
А если и сказать, то что потом делать? Здесь вам тундра, а не ЦПКиО. Туалетных кабинок не понаставлено, а видимость — на километры вокруг, как в море. Да, деревья есть. Вон, левее, целая берёзовая роща. Только не берёза здесь самое высокое растение, а гриб, подберёзовик. Точнее, надберёзовик. За ним не спрячешься.
Так что иду, мрачнею с каждой вешкой. Вот не знаю, что делать, и всё тут. Разговор затих сам собой. Ещё пять вешек. Чувствую: край. Конечная. Надо что-то делать или опозорюсь на века. Тут Танюха мне и говорит:
— Ты пройди вперёд метров пятьдесят, не оборачивайся только. Мне… надо, в общем. Чай…
Я же говорил вам уже, кажется: богиня! Восторг!
— Конечно, — говорю. — Я тогда тоже, заодно, чтобы, значит…
А сам — бегу уже, на ходу ширинку расстёгивая.
Через несколько минут вернулся я к ней новым человеком. Да и она, смотрю, приободрилась. Затеяли обед. Зарезал я тушёнки банку и насчёт чайку засуетился. Отвязал от рюкзака котелок, подошёл к ближайшей луже, воды набрал. Она — чистейшая, из тысячелетних льдов. И на багульнике настоянная. Коричневая — хоть заварку не бросай! И ароматная до пьяной одури.
Теперь — топливо. Нашёл полянку сухого ягеля, подцепил его, да и скрутил плотно, как ковёр в гостиной. Большой такой ком вышел, в полроста моего. Весит как пылинка, а энергии в себе хранит — большие запасы. Закопал я котелок в эту кучу ягеля, поджёг. Ягель несколько секунд погорел — и нет его. А чайник-то вскипел. Швырь туда незамедлительно горсть заварки 36-го номера! Пусть томится, зараза. А мы пока по тушёночке пройдёмся.
Хорошо неимоверно. Даже песню сладились спеть. Ну, эту, вы знаете! Сами, небось, пели в 87-ом:
Ветер, туман и снег...
Мы одни в этом доме.
Не бойся стука в окно:
Это ко мне.
Это северный ветер.
Мы у него - в ладонях!
Орём себе, тушёнку ножами из банки таскаем, жуём, хохочем. Одновременно всё это у нас делать получается. И даже кажется мне, что после такого обеда самым естественным делом будет, что стану я настоящим мужчиной, мужем отрядной богини. И, наверное, немножко богом. Вот сколько во мне уже силы и самоуверенности образовалось! Столько, что я даже сел к ней поближе. Бок о бок сидим. Я к ней повернулся, разглядываю профиль. Она, как ни в чём не бывало вперёд смотрит, как будто мы на каждом маршруте так и должны сидеть, а не тундру по мешочкам раскладывать. Смотрю — у неё из-под пшеничных волос выступает ушко. Такое розовенькое, такое трогательное, что не потрогать его просто нельзя. Ну, я взял, и губами… Нет, не поцеловал, а провёл так легонько-легонько, чтобы почувствовать этот пушок персиковый, эту гладкость и теплоту..
И знаете, Танюшка не стала за это на меня чай из кружки лить! Хохотнула тихонечко, голову на секунду в плечи вжала: “Щекотно же, дурак!”. И опять вперёд смотрит. Я тогда и шею рассмотрел, с тоненькой жилкой, такой тревожной и беззащитной, что её обязательно защитить нужно. Тоже губами, конечно, но уже понастырнее.
Нет, не гонит меня богиня прочь! Я совсем осмелел, взял её за плечи, к себе повернул и нацелился наконец-то и пухлые губки на вкус попробовать. И вот тут, в уголочке, который немножко подрагивает… Обязательно нужно узнать, как здесь, на ощупь губами: очень ли уютно?
Но вдруг понимаю: смотрит Танюша мимо моего лица, белеет, взгляд у неё окаменел и челюсть нижняя — блям-с! Я обернулся и тоже обмер.
Бежит-несётся к нам через тундру Михайло Васильич наш, старший геолог, начальник отряда. И нехорошо как-то он это делает. Не в том притча, что надета на нём штормовка геологическая, болотные сапоги, завёрнутые по колено, и чёрные семейные трусы. Нет, не в этом штука. А в том, что несётся он и сипло визжит: “…и-и-и-и-и…”
Уже метрах в десяти от нас дыхание смог перевести и опять завизжал:
— Бо-о-ойся-а-а-а-а-а-а-а… Вверх смотри-и-и-и-и-и!
И тут все звуки пропали. Аж зазвенело в ушах тоненько-тоненько, тоньше комариного писка. Я на ноги вскочил. И в эту секунду за спиной у Михайла Васильича, в нескольких сотнях метров от нас, маленькая сопка вдруг вздыбилась вся и на пыль изошла. Была — и будто нет. В полнейшей тишине стала облаком бурым.
Я понял всё и голову вверх задрал. Чтобы увидеть, как мой конец настанет. Потому что небо, оставаясь пронзительно синим, вдруг обрушилось на меня, только на меня, на меня одного — каменным дождём. Они прилетали, посвистывая, очень красивые. Розоватые такие. Доломиты, граниты? Да петролог их разберёт! Какой-то — с детский кулак. Другой — с мою голову. Они возникали из небесной сини и рушились вниз с такой силой, что избиваемая мерзлота звенела, их полёту в унисон. Бежать, прятаться? Нет, не можно. Потому что небо перестало быть воздухом и превратилось в каменный поток. Всё небо, над всей Землёй. А вся Земля собралась в пятачок под моими сапогами — и некуда бежать. Я орал, конечно. Но они не пугались. В пяти метрах от меня. В двух. От одного увернулся, нечеловеческим усилием ломая накативший морок безысходности…
Исчезли.
Всё.
Миновало.
Уцелел.
Сколько это продолжалось? Секунду? Две? Не знаю, я продолжал орать. Уже беззвучно — связки не выдержали.
Наконец смог отвернуться от неба. Увидел Михайлу Васильича. Он держал за плечи Танюху. Её трясло мелкой дрожью и рвало.
Сопка, было исчезнувшая, вернулась на место, но пролегла по ней глубокая морщина. Теперь на века. От сопки бежал к нам ещё один. Бригадир горняков. Рот раззявлен, тоже орёт:
— Живы? Все живы? Живы-то все? Живы-ы-ы-ы-и-и-и-и?
Прибежал, рухнул на задницу, смотрит на нас и говорит, мягко так:
— Бурундук — птичка, млять! Птичка!
И рыдает, и смеётся навзрыд, и столешницу лица своего полирует ладонью.
* * *
Прошло тридцать пять лет. Я это сейчас рассказываю, и у меня — потные от ужаса ладони, колотится сердце. Ну, вы в курсе, что я не люблю гипербол да метафор.
Я не бывал на войне. Но мне кажется, что самое страшное там — это бомбёжка или артобстрел. Когда врага в человеческом обличии нет перед тобой. Когда небо — твой враг, когда некуда бежать и тошнит от ужаса. Всех. Даже богинь.